Аудиенция кончилась. Я откланялся, пожав протянутую мне руку миллионера-хозяина. Рука была белая, с короткими, словно обрубленными пальцами. На безымянном пальце сверкал огромным бриллиантом платиновый перстень.
Петр Парфенович оказался очень смышленым механиком-самоучкой из бывших слесарей. Он и главбух были теми «китами», на спинах которых покоилось все громадное миллионное дело братьев Брусницыных.
Я сразу почувствовал это, и моя фантазия ясно представила мне Петра Парфеновича в роли Подхалюзина в «Свои люди — сочтемся». Конечно, он был гораздо культурнее Подхалюзина, правильно говорил по-русски, брился и по костюму и наружному облику походил на европейца, но в нем жила такая же звериная жадность к деньгам, к «капиталу», как и в Подхалюзине.
Во время нашего разговора он все время внимательно меня осматривал, и какая-то странная улыбка блуждала на его губах. Казалось, что он хотел сказать: «Не подойдешь ты нам, парень, а, впрочем, попробуй, коль охота есть…», но он не сказал этого. Напротив, он сказал, предварительно осведомившись о моем имени и отчестве:
— Так вот, отлично, Дмитрий Афанасьевич, значит, условия такие: две тысячи за навигацию и костюм. Сейчас я вам напишу записочку в бухгалтерию, получите двести рублей авансом на расходы, а на «Астарте» пока делать нечего. В середине апреля съедется в Гельсингфорс команда, я тогда дам вам знать записочкой, сговоримся и поедем вместе к Крейтону принимать яхту, а пока гуляйте себе на здоровье.
Считая дело с «Астартой» совершенно твердым, я написал Бенеславскому очень вежливое письмо с извинением за причиненное беспокойство их отказом от командования «Маньчжурией».
Приехала из Владивостока девушка, которую я ждал, и мы поженились. Чтобы не стеснять мать, мы перебрались в меблированную комнату на Троицкой, недалеко от Пяти углов, но почти каждый вечер проводили на Мойке, у моей матери. По пятницам ездили вместе с женой на премьеры Михайловского театра и в типографию.
Мои очерки «По белу свету» продвигались успешно и давали вместе с рецензиями и случайными заметками и статьями около двухсот пятидесяти рублей в месяц. Жить можно было без нужды, а летом ожидалась поддержка в две тысячи рублей за командование «Астартой».
Я написал еще одно письмо в управление Амурского округа путей сообщения, в Благовещенск, в котором официально уведомлял, что из предоставленного мне отпуска без содержания я не вернусь, и просил больше не считать меня на старой службе.
В один из вечеров у матери я познакомился с поэтессой Щепкиной-Куперник и был, по ее приглашению, на представлениях переведенных ею пьес Ростана «Принцесса Греза» и «Сирано де Бержерак». Познакомились с артисткой Горевой, у которой иногда устраивались вечеринки.
Так шли дни за днями, когда 16 апреля я получил от Сидорова записку: «Думаю выехать в Гельсингфорс завтра поездом в 6 ч. 42 м. вечера. Если вас это не устраивает, дайте знать с мальчиком, подателем этого письма; если устраивает, то будьте к этому поезду с вещами на Финляндском вокзале. С совершенным почтением, готовый к услугам Сидоров».
На другой день я был на вокзале. 18-го утром мы приехали в Гельсингфорс. В пути разговор вертелся большей частью вокруг технических тем общего характера, и мне очень мало удалось выпытать от Петра Парфеновича о характере братьев Брусницыных, об их отношении к служащим, о плаваниях «Астарты».
На мой прямо поставленный вопрос, не собирается ли Александр Николаевич на своей замечательной яхте сделать прогулку в Англию или в Средиземное море, Сидоров с улыбкой ответил:
— Не очень-то наш Александр Николаевич бравый моряк, укачивает его на большой волне, не думаю, чтоб его потянуло в дальнее плавание, да и дело надолго он не любит оставлять. К тому же Александр Николаевич человек компанейский, без привычной компании ему скучно, а разве наше питерское купечество утащишь за собой по морям шататься? Вот по финским шхерам побродить — это другое дело: тихо, спокойно, никакой волны нет, компанию с собой веселую можно взять… хотя, конечно, кто его знает, дело хозяйское, может, и захотят когда людей посмотреть, себя показать.
«Астарта» была вытащена на эллинг и красилась.
Я залюбовался ее удивительными обводами: это была настоящая, чистокровная морская скаковая лошадь. Она должна была резать воду, как нож масло, и всплывать на волну, как утка. Отделка ее, как внутренняя, так и наружная, была поразительна. Все так называемые «дельные» вещи на палубе, обычно представляющие собой чугунные отливки и железные поковки, крашенные масляной краской и лишь иногда на дорогих и небольших судах оцинкованные, были на «Астарте» из полированной бронзы. Каюты самого яхтовладельца, его гостей, столовая, гостиная, курительная поражали солидной роскошью. Тут не было ничего «под», все натуральное: красное гондурасское дерево, сатиновое дерево, розовое, «птичий глаз», первоклассный итальянский мрамор, тисненая кордуанская кожа и мягкий русский сафьян, тяжелые ткани лионского шелка, парча, золоченная через огонь художественная бронза.
Особенно меня поразила спальня владельца: она вся была выдержана в мягких розовых и палевых тонах, а плафоны потолка вызолочены.
— Теперь вы еще не можете видеть полного эффекта этого потолка, — сказал мне Петр Парфенович, — а вот когда яхта на ходу, вода рябит немножко, солнце на нее бьет, и свет, попадая в каюту через иллюминаторы, играет по золотому потолку зайчиками, так это такая картина, я вам скажу, что, пожалуй, такой еще в Магометовом раю не придумали. А кровать-то, кровать-то какая, посмотрите!