Последний пират Атлантического океана — зверь, ливший, как воду, человеческую кровь и не ставивший ни во что человеческую жизнь, умер на виселице.
Возвращаюсь к плаванию на «Озаме». Более трех недель спокойно скользил парусник по океану, с каждым днем приближая к нам далекую Вест-Индию.
Подходя к Антильским островам, мы вдруг потеряли пассат; началась переменчивая, шквалистая погода.
Помню один жестокий ночной шквал с проливным дождем. Бриг, со взятыми на гитовы брамселями и бом-брамселями, с отданными марса-фалами, лежал на боку.
Меня послали крепить грот-бом-брамсель. Он оказался не дотянутым до места на гитовах и бычке, и его страшно трепало ветром. Только ступил я на перты, как бычок лопнул, и парус накинуло мне на голову; я успел вцепиться левой рукой в драйреп.
Парус душил меня и жестоко бил по голове и лицу. Я достал правой рукой нож и ударил по парусу. Он выстрелил как из пушки и разлетелся в куски. Оставшиеся обрывки я закрепил сезнями к рею и спустился на палубу.
Когда шквал прошел, я доложил боцману, что грот-бом-брамсель изорвало ветром.
— Как это могло случиться? Совсем новый парус! — заревел боцман.
— Не знаю. Он не был дотянут, и, когда я до него добрался, от него остались одни клочки.
— Что ж ты так долго лез, сукин сын? — И боцман развернулся, чтобы дать мне затрещину, но я присел и отскочил в сторону.
Боцман пожелал мне сдохнуть без причастия и обругал мою мадонну свиньей. Меня это мало тронуло.
На другое утро он внимательно рассматривал отвязанный и опущенный на палубу парус и долго качал головой, но тем дело и обошлось.
Привязали запасный.
В ночь на двадцать восьмой день плавания, считая от Барселоны, мы отдали якорь на рейде Сан-Доминго. С берега дул легкий бриз и нес на судно какие-то странные, неведомые мне ароматы. Доносилась музыка. Кое-где мелькали огни.
В шесть часов утра боцман поднял нас на обычную утреннюю уборку. Города не было видно. Перед нами тянулся низкий, заросший высокими деревьями берег, а за ним, далеко, поднимались к небу синие вершины гор. Оказалось, что город расположен в устье реки, вход в которую показывал маяк, светивший нам вчера ночью. Вход в реку был замаскирован мыском, из-за которого скоро показался паровой катер под флагом Сан-Доминго — два синих и два красных четырехугольника, разделенных белым крестом.
Хотя все у нас на судне были совершенно здоровы, но на фок-мачте мы подняли карантинный флаг. Таков морской порядок: пока власти не осмотрят экипаж и не проверят судовых документов, в том числе и «патента о здравии» из последнего порта, карантинный флаг нельзя спустить и нельзя иметь сообщения ни с берегом, ни с другими судами.
К нашему удивлению, все власти, приехавшие на катере, оказались неграми или мулатами. Они имели важный вид, были одеты в форму и говорили по-испански.
Команда была выстроена во фронт на палубе. Шоколадный человек, в очках и в фуражке с золотым галуном, по-видимому карантинный врач, прошел по фронту, пощупал у каждого из нас пульс и осмотрел язык.
Капитан повел всех приехавших в свою каюту. Пьетро потащил туда кофе и две бутылки — одну с вермутом, другую с шартрезом.
Через час не совсем твердое на ногах начальство вышло на палубу. Громко хохоча, хлопая друг друга по спинам и болтая по-испански, все двинулись к трапу и на катере уехали в город.
— Карантинный флаг спустить! — громко скомандовал капитан. — Приготовить буксир и вдвинуть утлегарь!
Мы еще возились с утлегарем, когда катер, на этот раз без пассажиров, вновь показался у выхода из реки и направился к нам.
В десять часов утра мы уже ошвартовались к пристани. По корме у нас стояла черная бригантина под датским флагом, а впереди — американская трехмачтовая шхуна. Несколько дальше — небольшая белая, похожая на яхту, двухмачтовая шхунка и такой же шлюп, оба под флагами Сан-Доминго, — почтово-пассажирские суда местных сообщений.
Вдоль набережной тянулись пакгаузы, а дальше утопал в зелени город. Пальмы всевозможных пород чередовались с фикусами, мангровыми деревьями, магнолиями. Из-за изгородей, окружавших сады, поднимались фигурные листья папай и громадные надорванные по краям листья бананов. Кое-где высились над деревьями купола церквей.
В тот же день началась выгрузка. Мы работали посменно на ручной лебедке, поднимая пачки груза, которые застрапливали в трюме грузчики-негры.
Было невыносимо жарко; сентябрь под восемнадцатым градусом южной широты стоит июля Южной Европы. Пот лил с нас ручьями, и боцман, которому чуть не каждый час приходилось ставить нам новое ведро воды, подцвеченной красным вином, говорил со злорадным смешком:
— Это не люди, а перегонные аппараты какие-то.
Вечером, несмотря на усталость, не имея гроша в кармане, я сошел на берег.
Полная луна, громадные деревья, небольшие белые дома странной архитектуры, с открытыми настежь дверями и окнами, одуряющий запах магнолий и еще каких-то цветов, толпа негров, одетых в штаны и рубашки из сине-белой полосатой материи, негритянки с пестрыми шалями на плечах… Испанцы или креолы под испанцев в строгих черных сюртуках, дамы в черных мантильях, монахи, подпоясанные веревкой, с пробритыми, блестящими на луне маковками, звенящие на каждом углу гитары, мандолины и банджо, пение и танцы на всех перекрестках…
Через несколько дней мы получили в счет жалованья по пять американских долларов и могли купить себе по крайней мере хоть табаку. Интересно продается табак в Вест-Индии: он свернут в сигары величиной с хорошую чайную колбасу, и от них крошат острым ножом и вешают, сколько вам нужно. Весь табак с фабрик выпускается в виде сигар для непосредственного куренья и для крошки. Табак великолепный — он родной брат гаванскому. Есть лучше и хуже выделанный, более тонкий, от концов листьев, и более грубый, от корешков, но по качеству весь табак почти одинаков.